Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Библиотека в школе»Содержание №2/2003


В ОДНОМ ПЕРЕПЛЕТЕ

Ирина АРЗАМАСЦЕВА

Краски и слова Виктора Голявкина

Петербургская литературная школа – не миф и не прошлое детской литературы. Она живет и развивается в наши дни. На вопрос: «Кто Ваш самый-самый любимый современный питерский детский писатель?» – мы получили очень пестрые ответы от московских литераторов. Звучали имена Святослава Сахарнова, Валерия Роньшина, Сергея Махотина, Юрия Томина, Бориса Алмазова. Мы публикуем два размышления-эссе литературных критиков Ирины Арзамасцевой и Марии Порядиной. А также эмоциональный экспромт поэта Марины Бородицкой о поэте Михаиле Яснове, записанный с ее слов, в котором мы попытались сохранить интонации и строй речи автора.

Когда художники оставляют кисть и берутся за перо, то нередко достигают успеха не меньшего, чем на начальном поприще. В самом деле, чем больше знаменит Бенвенуто Челлини – золотых дел ремеслом или собственным жизнеописанием? А Росетти, Гоген, писавшие книги? Чем прославился архангелогородец Степан Писахов – живописью или своими сказками?

Правда, в размышления о художнике и писателе Викторе Голявкине придется включить еще и бокс. Ничего странного в этом нет. Челлини недурно фехтовал, Михаил Лермонтов, поэт и живописец, знал толк в кулачных боях и завязывал узлом казенные железки. Тип людей, для которых гармония жизни достигается одновременным развитием телесных и духовных способностей, не так уж редок. И в жизни Голявкина нераздельны были «арфа и бокс», «опера» и реальность. И все же складывается впечатление, что занятия живописью и графикой дали Виктору Голявкину первый импульс к писательству, более того, придали его прозе особое, «детское» звучание.

Связь между двумя видами творчества объяснил еще в 1905 году Александр Блок в статье «Краски и слова»: он поставил выше словесных впечатлений зрительные впечатления и призвал писателей учиться рисунку и живописи. Собственно, эти идеи ранее высказывал И.Е.Репин в своем кружке художников и литераторов. По наблюдению Блока, беда писателей в том, что все ждут от них отзыва на «запросы современности», между тем как на живописцев в этом отношении «давно рукой махнули». Блок утверждает: «Душа писателя – испорченная душа», но душа художника ближе к смыслу реальности. И далее:

«Прекрасен своеобразный, ломающийся стиль художников. Они обращаются со словами как дети; не злоупотребляют ими, всегда кратки. Они предпочитают конкретные понятия, переложимые на краски и линии (часто основы предложения – существительное и глагол – совпадают, первое – с краской, второй – с линией). Оттого они могут передать простым и детским,
а потому – новым и свежим языком те старинные жалобы, которые писатель таит в душе; ему нужно еще искать их словесных выражений; и вот он их ищет и уже забывает боль самую благородную, и она уже гниет в его душе, без того обремененной, как не сорванный вовремя пышный цветок. Живопись учит детству».

Все точно, закон, выведенный Блоком, приложим к творческому опыту, реализовавшемуся в иное время. Виктор Голявкин потому стал прекрасным писателем, что он был прежде всего художник.

Вот как художник «рисовал» роман «Арфа и бокс» – вдруг в вязкой пустоте страницы появляется первый штрих. Будто на лист обрушивается удар. Больно – бумаге ли, герою ли, родившемуся в первой же фразе: «Словно что-то обрушилось на меня сверху…» Из пустоты сыплются то ли удары, то ли фразы-штрихи. Пространство постепенно заполняется – от центра, быстрыми рисунками: в центре «я» и «он» – соперники на ринге, далее судья и еще кто-то за столом, и четко – поднятая рука с молотком. «Стоит ему опустить руку – и все! Все это сразу кончится». Спарринг, рисование, писание – все разом, все – добровольная боль и радость.

Потом пространство листа расширяется до пространства целого романа, заполняется множеством персонажей, фигурок – с балкона видна кошка на дереве, рядом с деревьями ботанического сада «плывет пароходик, а от него фиолетовые линии», появляются надписи «Госцирк Азербайджана», «Баку», «1 мая» – и еще неисчислимое множество изображений на фреске романа, как на той квартирной стене, которую записывал украденными красками пятнадцатилетний пацан – герой романа. В сгустившейся до предела сутолоке романа мелькает едва заметное имя героя – на картинке, сплошь зарисованной первомайскими значками и демонстрантами: «Вова, подай пачку! Вова, подай пачку!»

Боксерская схватка, изображенная в «центре листа», или, иначе, в начале романа, продолжается спаррингами с другими противниками. Подросток морально «сражается» с учителем-арфистом и побеждает, затем с аферистом – и проигрывает. Самый сложный «бокс» – с отцом, нельзя проиграть, то есть «пойти по стопам», и не дай бог победить.

И важнее всего спарринг с собой – боксера с художником.

«Рассуждая, я машинально отколупывал кусок засохшей краски, кусок моей росписи, пока он не отлетел. Под ним проглянулись обои, но я скоблил ногтем дальше, словно добирался до клада или хотел проткнуть пальцем стену насквозь. Скоблю и скоблю без всякого смысла, просто так, и вижу – проступают буквы. Под обоями газета, и я стал действовать осторожно, чтобы прочесть, что там написано. Мне вдруг показалось, что я должен непременно прочесть, что за слова под обоями, во что бы то ни стало. Я встал, кряхтя, за ножом и теперь скоблил целенаправленно и осторожно. Обои были приклеены намертво. Но уже проступило слово, полустертое, но четкое своим смыслом: “бились”.

Скоблю в нетерпенье и спешке. Ага! Есть! “Бились до конца…” А дальше? Кто бился? И до какого конца? Досада! Ах, беда, испортил все, испортил, стер слова…»

Писатель искал под пятном краски – существительное, под линией – глагол. Он только передавал, что видел. У него не нравственная идея ведет за собой повествование, как это часто бывает у «чистых» писателей, которых так невысоко ставил Блок, а свободное от загодя заготовленного вердикта словесное рисование приводит к нравственной оценке. Поэтому он, без оглядки на мораль, выписывал сценку, как пятнадцатилетние мальчишки выпивают свою первую бутылку водки. Это возможно, только если художник и дальше будет расписывать фреску юности и за его спиной никто не будет стоять и требовать ответа на актуальные вопросы. Художнику дано одиночество, а писатель, владеющий только «словесными впечатлениями», так или иначе – общественный деятель.

Мало зная о жизни Виктора Голявкина, рискну предположить, что это была по-своему гармоничная жизнь. Во всяком случае, ему повезло чуть больше, чем, скажем, Юрию Олеше, мастеру слова из другого поколения. Кстати, «король метафор» был знаком с Голявкиным и высоко его ценил. Олеша тоже умел художнически видеть предметы, был хорошим рисовальщиком, он писал почти без прилагательных, телеграфной фразой. А как умел он словом живописать спорт, не хуже великого Дейнеки, как умел заполнять лист – рассказа или романа – с первого точного штриха. Голявкин и Олеша схожи по стилевой манере. Но, кажется, Голявкину не приходилось так всерьез оправдываться перед современниками, как Олеше на Первом съезде писателей, – за право быть сначала художником, а уж потом писателем – «инженером человеческих душ».

Произведения Голявкина вообще-то трудно делятся на «детские» и «не детские». Могу представить, как роман «Арфа и бокс» мог прочесть рецензент-педагог. Кажется, впервые роман вышел в 1977 году во взрослом издании, хотя теперь очевидно, что это прекрасное чтение для подростков, как раз для той группы читателей, чей спрос особенно трудно удовлетворить.

Давно не стихают разговоры о ребенке, который живет во взрослом. Этот внутренний ребенок возведен в абсолют, его присутствие в произведении заранее обеспечивает автору одобрение критики. Все будто забыли, что может быть и наоборот: в ребенке просыпается взрослый. Это иногда грустно, иногда смешно. Виктор Голявкин умел показывать, как это происходит, безо всякого моралите – просто движением картинки. Взрослый мир обрушивается на ребенка откуда-то сверху, ребенок думает, что он еще в уютном детстве, ан нет – его уже сочли взрослее, чем он хотел бы быть. Кто счел, кто приговорил ребенка ко взрослости? Взрослые? Если бы так просто. Жизнь приговорила, никто не виноват. Может быть, об этом большинство его смешных-несмешных рассказов?

Совсем еще маленький мальчишка на всем скаку врезается в жизнь, как в стену или стекло. Ему кажется, он сейчас победит – выпьет пятнадцать стаканов чаю, нарисует самый лучший пароход, научится плавать, мяукнет на уроке, стукнет обидчика, но мальчишка то и дело ранится о стену-жизнь. Его закутали так, что только и осталось упасть в погоне за обидчиком. Ему придется отвечать, почему он оказался заперт в шкафу, а как рассказать «им об этом» – что просто мяукнуть хотел. Талант рисовальщика дан другому, да такой талантище, что «я больше не хвалился своими пароходами, потому что такую лошадь я не сумел бы нарисовать никогда!».

А в других рассказах герои-взрослые бьются с размаху о ту же стену. «Один решил, что он композитор», сочинил прекрасную мелодию, назвал ее «Скачки в горах», потом забыл ее, потом однажды услышал по радио в очень известном романсе: «Сочинил эту вещь композитор, умерший сто лет назад». И название было другое. Вовсе не «Скачки в горах».

Дети и взрослые только кажутся разъединенными в рассказах. Они живут в одном мире, ощущают его безграничность и беспредельность собственных сил, сталкиваются с жестокой ограниченностью мира и сознают свою малость. Вот рассказ «Я смотрю в окно». Дошкольник видит в окно школы, как папа-учитель ведет урок, как ученики валяют дурака, пока папа спиной к ним пишет мелом на доске. Мальчик догадывается о неизбежном зле, которое сопровождает взросление:

«Скоро и я пойду в школу. Неужели и я точно так же не буду слушать учителя, а только буду стучать крышкой парты и вот так на уроке пихать булку в рот и петь песни?

Нет, ни за что на свете!

А вот и папа!

Мы с ним обнимаемся. И вместе идем домой».

Вся мораль рассказа рождается из того, что достаточно правильно увидеть жизнь – в окне, как в раме картину,
и станет ясно настоящее и высветится будущее. Из сегодняшнего дня, конечно, проще прочитать миниатюру «Флажки, кругом флажки», сказать что-нибудь вроде того, что эпоха красных флажков «съедает» сама себя и т.д.

«Флажки, кругом флажки, все небо в флажках, и флажками насыщен воздух. Сидит маленький мальчик среди флажков и ест флажок».

Можно дать этому стилю какое-нибудь известное название – сюрреализм, экзистенциализм, экспрессионизм, абсурдизм. Все равно название отклеится – оно лишнее на тексте-картинке, цвет и ритм здесь важнее слова, тем более внешнего, помещающего факт в схему.

Несмотря на мастерство, проявленное в больших формах – в романе, повестях, маленькие рассказы представляются более глубокими, с каким-то таинственным, недосказанным планом. И чем рассказ внешне проще, примитивнее, тем сильнее это ощущение. Еще пример – рассказ «Болтуны», размером с ладонь боксера. Мальчишки принялись обзывать друг друга, а началось так мирно:

«Сеня нарисовал на ладони себя и показал соседу.

– Это я, – сказал он. – Похоже?

<…>

– А ты ззззз…

– А ты… ы-ы! – сказал Юра и увидел рядом с собой учителя.

– Хотел бы я знать, – спросил учитель, – кто же все-таки вы такие?»

Вспоминается рассказ Л.Пантелеева о том, как девочка учила букву «я» и у нее все равно выходило «тыблоко» вместо «яблоко». Что-то есть магическое, сюжетообразующее в этой игре личными местоимениями: «я», «ты», «мы» – читатели, «они» – персонажи, живущие в раме за стеклом. И мы глядим на них и думаем, как тот маленький сын учителя: «Неужели и я точно так же…»

Проза Виктора Голявкина – явление цельное, без авторской перегородки на «детское» и «взрослое». Он и не мог быть сугубо «детским писателем», потому что он художник, а значит, если доверять Блоку, детский взгляд ему был присущ как важнейшее свойство таланта.