Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Библиотека в школе»Содержание №1/2005


КНИЖНЫЕ ПАЛАТЫ

Своя полка

Александр Панфилов

Гул рождающейся мысли

Задумался, сидя перед монитором компьютера, – сколько же литературных кумиров шумно «прокумирило» перед глазами за последние двадцать пять лет? Каждую новую вещь иных ждали, затаивая дыхание, – какие еще горизонты откроет «вот этот», какие новые пласты чернозема нашей жизни поднимет; как на этот раз извернется, чтобы изящно лягнуть то, что не дает дышать полной грудью, что давит темной невнятной тяжестью? И ведь, правда, казалось – открывал, поднимал, изворачивался. Но оказалось у этой литературы страшно короткое дыхание, и забыта она теперь, навсегда. Только филологические профессора и вспоминают, читая свои курсы по истории литературы второй половины ушедшего века, и объясняя, объясняя, объясняя, зачем все это было нужно и почему оказалось для сегодняшнего дня неактуально. И попросту неинтересно. Не загордись, писатель. Как некогда сказал Шукшин одному оч-чень честолюбивому литератору: «Не вставай на цыпочки, милый. Все мы – навоз, на котором когда-то вырастет новый Лев Толстой». Вот и ждем – не этот ли? А может быть, тот? Напрасно ждем. Не будет больше Львов Толстых в литературе. Проблема не в оскудении родной земли, не в мере дарования, в конце концов, а в том, что, коль мы так к жизни относимся – оглушенно, бахвально, бесчувственно, – то и она нам отплатит той же монетой. Будут Сорокины.

Чудесный Иннокентий Анненский писал сто лет назад в своих «Книгах отражений» о том, почему одни книги велики и гениальны, а другие, в которых все вроде бы есть для долгой жизни, всего лишь мотыльки-однодневки. Прошумят бестолковым шумом, и поминай как звали. Анненский объяснял, что в истинно великом произведении скрыто несколько мыслей-чувств-идей, способных по-новому открываться каждому новому поколению людей. Другими словами, те же «Братья Карамазовы» говорили студентам 80-х годов XIX века одно, русским мыслителям начала XX века – другое (см. бердяевское «Миросозерцание Достоевского» или мережковское противопоставление Достоевского и Толстого), эмигрантам в 30-е годы – третье; «шестидесятникам» – четвертое (характернейшая на сей счет книжка есть у Юрия Карякина), а нам, грешным, – совсем-совсем другое.

Вот и вопрос – есть ли такие бездонные по смыслу идеи-чувства у наших постмодернистов? Забавно становится, как подумаешь: всякое новое литературное поколение приходит, громыхая манифестами и открывая «эпоху», а посмотришь лет через десять – ее и след простыл. Вот тебе и «эпоха».

Начал было сравнивать Сорокина с Пелевиным (Пелевина читать люблю) «по-взрослому», да утонул в терминологии и понял – этак еще одну диссертацию напишу.

Эволюция Пелевина налицо. И есть в его книгах предощущение какой-то недовыраженной, рождающейся, во многом очень неясной, но при этом очень важной мысли – Пелевин пытается ее высказать, но для этого не хватает собственной внутренней проясненности. Выскажет ли? Бог весть. Это пока еще бормотание, «шаг вперед, два шага назад». А пророки всегда с бормотания и с пританцовывания и начинают. Потом у некоторых получается сказать просто и внушительно. У других не получается.

Пелевин десятилетней давности почти полностью покрывался постмодернистской «идеологией» и стилистикой. Сегодня он сбросил с себя эти пеленки. Как бы его ни трактовали, он серьезен, а это уже немало в наше время, когда серьезность рифмуется с глупостью. Постмодернистские приметы текста стали лишь внешностью его прозы. Да, его вещи отчетливо распадаются на несколько потоков, расположенных вертикально. Верхний представляет собой простой сюжет, рассчитанный на любителей плоской сюжетной прозы. Под ним – поток, разрушающий социальные клише ушедшей жизни и сближающий эту прозу с литературой соц-арта. Еще ниже – некая философия в восточном духе (буддизм плюс агностицизм плюс скептицизм плюс что там еще?). Здесь же ряд образов, отсылающих нас к известным спорам о месте России в мире, о ее настоящем и вероятном будущем. Язык соответственно тоже вбирает в себя массу разнородных кусков: от сленга, «примитива» до интеллигентской лексики и философской терминологии. Одни увлекаются сюжетом, другие вместе с писателем развенчивают социальные мифы и всласть иронизируют, третьи – с удовольствием перекладывают из кучки в кучку философемы. Возьмите самые популярные произведения Пелевина, – все это вы там найдете.

И вместе с тем есть четкое ощущение, что это не весь Пелевин. Есть беспокойство, глухой гул, идущий откуда-то из глубин его книг и обещающий открытия. Есть, в конце концов, определенный надрыв, обозначающий стремление и усилие. Усилие объять и объяснить. Усилие стать настоящей литературой, которая неагрессивно должна помогать человеку восстанавливать свой человеческий облик, а не размазывать его, читателя, по стене тотальной и, по большому счету, бессмысленной «текстуальностью».