Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Библиотека в школе»Содержание №3/2005


КНИЖНЫЕ ПАЛАТЫ

Охота за фолиантами

Ирина Арзамасцева

Возвращение великого Вана

Несколько лет назад один пылкий юноша, педагог из московской специализированной школы для детей-беженцев, искал особую литературу для своих подопечных. Детские писатели и детские библиотекари, из которых состояло наше собрание в московской библиотеке имени Гайдара, чуть не хором называли ему книги А.Приставкина, А.Лиханова, В.Богомолова, В.Катаева, но эти вещи юный Викниксор знал и без нас. Ему нужны были книги совсем новые, о современности.

И все мы попали в неловкое положение.

Новейшая литература ничего не предложила детям, запутавшимся с определением, что такое Россия,
и плоховато знающим общегосударственный язык. Писатели не нашли что сказать юным странникам, прикочевавшим с «милого» юга на столичный север. Да если что и сказали – кто их мог расслышать? Тогда издатели выполняли совсем иные общественные заказы.

Зато было что сказать самим юным переселенцам: их сочинения с размышлениями и воспоминаниями о пережитом появлялись во взрослой периодике и подогревали политические страсти.

Совсем как в 1923–1925 годах, когда возник зарубежный архив сочинений о России и революции. В 1997 году этот архив был опубликован издательством «Терра» – в виде обширного тома «Дети русской эмиграции».

Документальный материал этой книги будто сам лепится в романную форму. Это эпопея, страстная и наивная, с великим множеством героев всех возрастов, с пространством чуть не всего Северного полушария. Тема – исход и увод детей из России – дана в восприятии юных эмигрантов (так о чем цветаевская поэма «Крысолов»?).

Жаль, что писатели не заметили эту книгу. Впрочем, на нет и суда нет – не пришло еще время большого эпоса, еще тянется время сказок – осколков очень старого зеркала.

Тогда же, в 20-е годы, в ответ на запрос эмигрантов о современных произведениях для детей и юношества начато было создание целой литературы – не великой по объему, но исторически весьма значительной. Литература, созданная вне ее связи с «почвой», т.е. с геокультурным пространством, литература для читателей с билингвистическим мышлением, существующая ради сохранения славянофильско-народнического сознания, хотя бы и путем прививки к нему идеи западнического индивидуализма – для выживания в суровых условиях.

Мы потеряли ее из виду на многие десятилетия, потом все было недосуг прочитать ее всю всерьез. Кое-что опубликовали в детских изданиях (в основном, Набокова и Сашу Черного) и… опять принялись забывать. Не от того забывать, что плоха и устарела, а оттого, что, как по указу, закрыли счета. Метрополия, эмиграция (слава перестройке) едины и неделимы. И русская литература едина, дух живет где хочет.

Вот только былых гимназистов жалко, и нынешним детям надо исправлять этическое косоглазие.

Из сочинения гимназиста: «В России остался почти весь русский народ, а здесь остался очень маленький процент. Кто из них прав? Тот, кто остался и перенесет болезнь государства, или тот, кто избежал этого? Этот вопрос часто меня смущает».

И Зайцев, Амфитеатров, Шмелев, Тэффи, Куприн, Ремизов, Дон Аминадо, Осоргин, Саша Черный, Набоков и другие писатели, всяк по-своему, говорили со смущенными детьми.

По иронии судьбы, именно писатели прошлого, свидетели российской катастрофы, способны дать ответы хотя бы на некоторые вопросы современных детей. Такова главная мысль, вынесенная мною из чтения двух томов под общим названием «Аня в Стране Чудес» – собрания детской и юношеской литературы русской эмиграции.

Может, теперь писатели заметят, что в нашем книгоиздании утвердилось новое тематическое направление – дети в эмиграции, дети в катаклизмах истории. Разысканные по разным источникам публицистика, художественная проза и стихи, по замыслу составителя М.Д.Филина, работавшего и над томом «Дети русской эмиграции», и издателей («Жизнь и мысль»), переадресованы не только нынешним детям и подросткам, но и взрослым. Книги рассылаются по учебным библиотекам школ, педагогических колледжей и вузов. Увы, лишь московских.

Чтение и перечитывание эмигрантских произведений, действительно, поучительное, будоражащее мысль.

Что сказали писатели-эмигранты детям, оставшимся без родины, а нередко и без семьи? Как объяснили свое поражение в революции и теперешнее положение? Какой план жизнестроения предложили? Были ли услышаны они детьми, да и что это были за дети?

Вопреки бытующему представлению, «благополучных» детей-эмигрантов было мало. Основную массу составляла «беспастушная скотина», по выражению Александра Амфитеатрова, заимствованному им из Нового Завета. Дети готовили уроки в метро, работали в ночные смены и даже на шахтах, ночевали в сомнительных местах. Общий портрет эмиграции невозможен без беспризорников, детей улиц и гарсонов из «бистро» – дешевых кафе для русских. Нынешний блеск потомков «первой волны» оплачен этой «беспастушной скотиной». Счастливчиками были дети таксистов-аристократов, из гимназии возвращавшиеся в семью, а не в приюты.

Еще цитаты из сочинений гимназистов: «Я русский язык забыл совершенно», «Мама в Бельгии, брат в Индокитае, папа неизвестно где, и я здесь…»

Родина для этих детей вполне могла стать чистой абстракцией, это понятие удерживалось на грани действительности силою детской памяти о «семи годах» – «предсмертных часах России», когда родина, семья, дом, рождающееся «я» пребывали в единстве. Что-то должно было удержать символ от распада, некое конкретное, реально чувствуемое ядро. Эмигранты-интеллигенты уповали на триединство – родной язык, традиционная школа, русская книга.

«Дайте же русским детям хоть какую-нибудь реализацию утешительного мифа», – призывал Амфитеатров в обращении «К русскому обществу», открывающему первый том.
И писатели наперебой предлагали свои утешения. Правда, порой это были утешения для них самих, заговаривание собственной боли.

Иван Шмелев, переживший при большевиках потерю единственного сына, создавал за рассказом рассказ идиллию о Москве купеческой, о «своем» Пушкине на Тверском бульваре и… о красоте Всенощного бдения в детском приюте на рю Мюльсо. У великолепной шмелевской прозы эмигрантского периода есть одно свойство, в тех условиях выступавшее недостатком для юного читателя: она ретроспективна в основном. Сегодняшнему читателю, особенно взрослому, эта ретроспекция добавляет уюта при чтении. Человеку 30–40-х годов оглядываться на «золотой век» России было все труднее и больнее.

Перенести светлый образ «третьего Рима» с Москвы большевистской на рю Мюльсо было возможно лишь в горько-сладостных мечтах о прошлом либо в абсурдно-гротесных фантазиях. Из стихотворения «Эйфелева башня» Петра Потемкина, 1926 года:

Красит кисточка моя
Эйфелеву башню.
Вспомнил что-то нынче я
Родимую пашню.

Так и рифмовали «башню» с «пашней», европейскую железную вертикаль втыкали в русскую мягкую горизонталь, настоящее – в минувшее. Само понятие действительности колебалось, особенно в восприятии ребенка. Что фата-моргана, а что реальность – силуэты России, на которые взволнованно указывают отцы, или страна за порогом дома?

«Детство Никиты» Алексея Толстого не вошла в двухтомник, она давно известна. Он написал повесть для сына, спросившего, к ужасу родителя, что такое сугроб. И отец завалил пространство повести сугробами, объяснил, что такое кошки на реке и как эти газовые кошки поджигать, и еще много замечательных вещей из русского детства «материализовал» на страницах. Мысленно поставив «Детство Никиты» в ряд с другими воспоминаниями о детстве в прежней России, попавшими в издание, – Ивана Наживина, Василия Федорова, Василия Никифорова-Волгина, Ильи Сургучева, отчетливей слышишь и вопросительную интонацию Толстого: что развело столь далеко друзей детства – барича и деревенского мальчишку? Где-то теперь Мишка Коряшонок? – он был славным бойцом в мальчишеских стычках, где пригодилась его удаль? Можно ли рассчитывать на добрую встречу? Толстой решил для себя эти вопросы и вернулся в Россию. Благодаря признанному властью классику странный подарок получило советское общество – шедевр эмигрантской детской литературы. «Детство Никиты» долгое время было чем-то вроде единственной работающей артерии, соединявшей части русской детской литературы.

Нелегкие вопросы звучат и в цикле автобиографических рассказов «Детство императора Николая II» Сургучева, опубликованном в двухтомнике. Милый Ники расстрелян. Его товарищ детства, вольная птаха, подсаженная для здорового воспитания «райских птичек», остался жив. И, по закону создания жития, свидетельствует о простом, но чудесном для него самого факте, что император был когда-то ребенком. Избранным и несчастным, лишенным главной ценности детства – свободы. Если и совершал впоследствии роковые ошибки, то по незнанию реальной жизни, а не по низости натуры. Множество бытовых эпизодов раскрывают нам последнюю тайну Николая. Почти по Блоку, «он весь дитя добра и света», только без торжества свободы. Понадобилось однажды мальчикам вареное яйцо для воробья –
и они, в нарушение правил, зашли на дворцовую кухню, вызвав страшный переполох. Лубок с героями 1812 года – вот и вся их «нелегальщина». Деликатным, едва заметным пунктиром соединяет Сургучев образ Ники с образом ребенка Иисуса, как он сложился в православной апокрифитике. История с тем же воробьем: наследник молится («мало ли у Него воробьев?») и, в добавление к умелой заботе «простого» мальчика, птаха спасена. Как спаслись двенадцать глиняных воробьев, вылепленных Им «на солнцепеке в Назарете» (это уже цитата из набоковского стихотворения, жаль, что нет его в составе книг).

Между коломенским дворянином Володей и будущим царем однажды из-за пустяков прошла трещина, да так и не затянулась. Впрочем, было в детских стычках нечто символическое. Красный воздушный шарик, принесенный Володей с балаганной «воли», стал предметом раздора с «царенком» – таких чудес у бедняги никогда не было. Другой раз Ники подстроил товарищу каверзу и получил первую и последнюю трепку от отца. И шарик, и трепку Николай II помнил, а друг его забыл. Только удивлялся спокойно-доброжелательному отчуждению со стороны императора. Не та ли самая трещина разделила царскую семью и так называемое «общество», о котором в предсмертном дневнике царя, процитированном писателем, сказано: «Кругом – трусость и измена». Конечно, царь с «ребенком» в голове в пору смут – плохо. Но разве царь, напрочь лишенный детского «я», был бы не хуже? Разумеется, хуже во сто крат, зато тогда не случилась бы революция, а настала бы средневековая деспотия. К счастью, царь был немного дитя, как и все нормальные люди… И деспотия наступила позже, вот тогда-то и заплакали о бедном Ники…

К слову сказать, Павел Антокольский, кажется, единственный из советских поэтов той поры, кто почтил память двенадцатилетнего наследника. На мотив «Лесного царя» он сложил свою балладу, посвятив ее Николаю II, да так и не доработал ее. Это поэтический эскиз:

На пир, на расправу, без права на милость,
В сорвавшейся крутень столетья
Он с мальчиком мчится. А лошадь взмолилась
Как видно, пора околеть ей.

Зафыркала, искры по слякоти сея,
Храпит ошалевшая лошадь…

Отец, мы доехали? Где мы? – В России.
Мы в землю зарыты, Алеша.

И вполне советский поэт решал вопрос о крови в революции, видя перед собой лики Алексея и его бессильного отца.

Судя по двухтомнику, писатели эмиграции избегали темы крови в повествованиях о России, но были честны и откровенны. Свои неврозы и психозы оставляли для взрослой публики.

В собрании текстов видна большая часть спектра идей относительно России и всего русского. Иван Бунин, злой, желчный, так изложил сказку «О дураке Емеле, который вышел всех умнее», будто поквитался с инфантильными славянофилами. Почитатели билибинско-васнецовского стиля и кнебелевско-сытинских книжек «для народа» оказались куда глупее Емели, что слез с печи ради трона. Детям же надо быть умнее самого Емели – и для них публиковалась отрезвляющая отповедь, одна из многих в бунинском наследии. От мифов славянофильской идеологии Бунин не оставил и следа – в творчестве для взрослых. Еще до сказки о Емеле в стихах пятнадцатого года мелькнула его непутевая сестрица, да и сгинула: «Сожгла леса Аленушка / На тыщу верст, до пенушка…».

Но юный читатель внимал критике не одного лишь народа и сатире на васнецовско-билибинские иллюзии, но и критике «просвещенного» общества. Не самооправданье, а признанье – цель некоторых писателей, обращавшихся к детям. «Облитая горечью и злостью» сказка Бунина в начале первого тома вспоминается в финале второго. Там, в нарушение принятого хронологического принципа расположения материала, помещено послание И.Савина (Саволайнена) «Моему внуку», написанное в
27-м куда-то в будущее, когда появится, может быть, тот самый внук от несуществующего пока сына:

«Еще в школе ты читал в учебнике истории, что вторую русскую революцию – некоторые называют ее “великой” – подготовили социальные противоречия и сделали распустившиеся в тылу солдаты петербургского гарнизона. Не верь! Революцию подготовили и сделали мы. Революцию сделали кавалеры ордена Анны третьей степени, мечтавшие о второй…»

Завет будущему поколению пробился из «эмигрантского уезда» сюда, в Россию эпохи новых перемен:

«Внуки же клеветавших на жизнь нытиков должны ценить всякую жизнь, ибо всякая жизнь играет поистине Божьим огнем. (…).

Не гаси же его, дорогой внук! (…) Не ной, не хныкай, не брюзжи, чтобы не очутиться у разбитого корыта, как твой вздорный дед. Не опрокидывай жизни вверх дном!

И не делай революций… Бог с ними!»

Давно мне думается, что детская литература досоветского периода и эмигрантская намного откровеннее, суровее и вместе с тем оптимистичнее, чем то, что обычно читают сегодня дети. Порой они читают очень смешные книжки, но это веселье как бы взаймы, оно не по цене мудрости. Не хочу тем умалить детскую литературу советского периода. Она просто другая и о другом.

Самое близкое к действительному положению эмигрантов произведение для детей – перевод-переложение кэрролловской «Алисы», сделанный Сириным (Набоковым). Известная «Аня в Стране Чудес» совершенно иначе воспринимается в контексте двухтомника. К персонажам английской истории и метафорики Сирин добавил обязательных в русской школе Рюриковичей и Мономаховичей. Аня хрипло поет хрестоматийное и странное:

Крокодилушка не знает
Ни заботы, ни труда…

Аня – это не второе имя викторианской умницы Алисы. Родина Ани там, где и удаляющиеся, растягивающиеся ее ноги, по странному адресу – «Госпоже правой ноге Аниной. Город Коврик. Паркетная губерния». Иными словами, родина – это я, два моих следа на коврике. И в то же время родина ее – за пределами Страны Чудес, где-то даже за пределами книги. Ребенок пробирается по двойному лабиринту: два языка, две культуры, два пространства прорастают друг в друга, где-то соединяясь-разъединяясь дверкой, где-то образуя тупички и ловушки.

«Куда лучше было дома! – думала бедная Аня. – Никогда я там не растягивалась и не уменьшалась, никогда на меня не кричали мыши да кролики. Я почти жалею, что нырнула в норку, а все же, а все же – жизнь эта как-то забавна!»

В похожем тоне – «все же, все же» – писал для детей свой «Детский остров» Саша Черный. Будучи раздражен многим в «эмигрантском уезде», он смирялся, если рядом оказывались дети. Его литературно одаренный фокс Микки – ворчливый критикан, но рядом с маленькой Зиной он бывает счастлив. Счастье – как солнце на балконе – «я на него улегся, а оно из-под меня ушло. Ах, Боже мой!»

Место Саши Черного в детской литературе эмиграции особенно: он полюбил детство само по себе. Ницца и Париж для ребенка – что Аркадия и Петербург для его родителей. Кажется, он все простил, смирился и нашел что любить и благословлять.

Не только от России были отлучены многие эмигранты – от собственного детства. Потому многие были несчастны, несвободны и посылали, как Аверченко, «сто ножей в спину революции». Но это уже не детская литература. Видимо, на такой литературе, созданной несчастными, ничего не забывшими и никого не простившими взрослыми, вырос сын генерала Краснова, известный «борец с коммунизмом», руководивший расправами на стадионе в Сантьяго при пиночетовском перевороте.

А на литературе, представленной в двухтомнике, не могли вырасти вечные мстители, ненавистники. Выросли совсем другие. И воспитали своих детей в духе любви к России.

Среди идей о России особое место занимает идея дикой природы – одного из достояний страны, независимого в оценке от формы государственности. Эта идея давала еще один выход из состояния нытья – в натурофилософии.

Самое сильное впечатление в двухтомнике производит «Великий Ван» Николая Байкова, 1936 г. Известная на основных европейских языках, переизданная в Японии более десяти раз, повесть впервые была представлена российскому читателю в тихоокеанском альманахе «Рубеж» в
1992 г. Эта повесть – о тиграх и других обитателях манчжурской горной тайги. Киплинговского символизма не осталось и следа, хотя знакомство автора с Книгами Джунглей очевидно. Зато многие возможности реалистического письма использованы им мастерски. Вся жизнь Великого Вана – владыки тигров – от рождения до смерти проходит перед нами, полная испытаний, встреч и «звериных дум». Животное сообщество подобно социуму: здесь всякое существование зависит от действия законов и, так сказать, масштаба личности. Какой-нибудь мелкий хищник, барсук или соболь, равняется силой воли с огромным зверем. Опытный охотник способен глядеть в гипнотизирующие глаза хищника и проходить мимо него без оглядки.

Если правы были психологи начала прошлого века, отыскивая в ребенке проявления природы, то в юном читателе нужно чтить эту самую природу. Нужно показывать ему не только конфетно-сладких мишек в лесу, но и настоящего зверя – умницу, бойца, сурового хозяина своих владений.

Предвижу возражения «детских» издателей против более широкой публикации «Великого Вана»: дескать, есть натуралистические эпизоды, придется купировать... Если честно, придется не кромсать интересно развивающуюся мысль писателя, а делать усилие над собой и готовиться к разговору с детьми-читателями, искать достойный иллюстративный ряд. Умственная лень взрослых – вот настоящая причина купюр в детских изданиях. Нам лень иногда телеканал переключить, если там всякие натурализмы, а рядом ребенок… Между тем, жизнь в высшей степени «натуралистична».

Впрочем, будущее «Великого Вана» не только в руках издателей, как и прочих достижений эмигрантской литературы.

Боюсь, что в целом нелегко будет приживаться детская и юношеская литература эмиграции в нашей читательской среде. Во-первых, изменилась парадигма ожиданий от детско-подростковой книги. В той литературе решалось все слишком всерьез – в художественном отношении, да и в смысловом тоже. Во-вторых, процесс воссоединения культур метрополии и эмиграции еще далек от завершения. Еще не произошло покаяние – взаимное, и полное прощение – тоже взаимное. В школьных учебниках все чаще отдают дань моде на все модернистское и эмигрантское (важен и лавочный расчет – отпадает вопрос о гонорарах). Под одной обложкой учебника, скажем, Шмелев и Гайдар не уживаются. Они не уживаются в нашем «коллективном бессознательном». Кем пожертвовать – это политический выбор составителя.

Что же должно последовать? – по-видимому, издание, объединяющее берега – детскую и юношескую литературу советского периода и эмиграции.

А юному Викниксору и его смущенным подопечным книги все же достанутся. Глядишь, напишут для них верные книги и наши современники.