Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Библиотека в школе»Содержание №18/2005


НАШИ АССОЦИАЦИИ

Крым

Екатерина Гениева

Где рождается цунами

О природе терроризма в человеческом сообществе

У вас, дорогие читатели, есть возможность почувствовать себя участниками Крымской конференции, а точнее – одного из ее интереснейших заседаний, круглого стола на тему «Толерантность: миф или норма гражданского общества?». Самым ярким выступлением, задавшим тон дискуссии, был этот ключевой доклад. В нем, как и в теме круглого стола, много чего заложено, чтобы и самим задуматься, и с ребятами обсудить.

Екатерина Юрьевна Гениева генеральный директор Всероссийской государственной библиотеки иностранной литературы им. М.И.Рудомино, руководитель проекта «Институт толерантности» ВГБИЛ
Москва

Я не столько собираюсь читать лекцию, сколько постараюсь прочертить смысловой коридор, пуститься в свободный полет, причем маршрут интеллектуального путешествия мне самой до конца неизвестен.

Жизнь своим непостоянством напоминает поверхность моря. Волнение возникает внезапно, и полный штиль сменяется чередой бегущих барашков, которые появляются и исчезают буквально на глазах. Волны гаснут быстро, но именно они формируют образ моря и создают иллюзию движения. Из таких вот барашков вдруг рождается огромная волна. Как же это происходит? Известно, что цунами начинается с подводного землетрясения или атомного взрыва, что именно внутренний толчок формирует эту волну. Но волна видна, только когда она подходит ближе к суше, на относительном мелководье, поэтому почти невозможно подготовиться или спастись от цунами.

Трагедия, происшедшая несколько месяцев назад в Таиланде (явление, с которым столкнулось ratio человека, материализованное в прогрессе цивилизации в кажущемся умении властвовать над природой), на самом деле находится вне власти развитой науки, техники, полетов в космос, изобретения всех видов оружия массового поражения, новых технологий, которые мы знаем как интернетовские. Эта трагедия рождается где-то в глубинах планеты и в беспредельности космоса и без разбора поражает всех и вся, что находится на пути.

Видимо, подобным цунами был вызван и библейский всемирный потоп. Но, как трактует книга книг – Библия, он, как и трагедия Содома и Гоморры, был инициирован высшей силой – Божественным Духом и воспринимался как наказание за грехи человечества. Я не берусь дать ответ, каково происхождение всемирного потопа, откуда взялись потоки серы, низвергнутые на Содом и Гоморру, напоминанием чему до сих пор является Мертвое море со всеми его тайнами. Рассуждение, которое я хочу предложить вашему вниманию, с одной стороны, несомненно, не предложит вам объяснения стихийной силы происхождения цунами, да, впрочем, не это меня интересует.
Я хотела бы с вами поговорить о цунами, которое воплотилось в трагедии непрекращающегося конфликта Израиля и Палестины, в чеченских войнах, в гибели невинных детей в театре на Дубровке в Москве и, как кульминация, в не последней, увы, трагедии сегодняшнего мира – в вифлеемском избиении детей в Беслане и в росте посредственности как социальной опасности современного мира.

Меня интересует вот это цунами и происхождение ненависти, которая толкает людей (очень часто молодых, которым бы жить и жить, молодых женщин-смертниц) на страшный грех, не имеющий прощения ни с рациональной, ни даже с мистической точки зрения. На самом деле то цунами, о котором я говорю, связано с такими понятиями, как национализм, нацизм, фашизм, терроризм и всякого рода фанатизм. Такие цунами сейчас проносятся по всем странам и континентам и измеряются не географическими, а общечеловеческими масштабами.

Великие французские просветители, скажем, Вольтер в его до сих пор не до конца понятой повести «Кандид», не говоря уж о Томасе Море, авторе «Утопии», не говоря уж о Томмазо Кампанелле, авторе трактата «Город Солнца», да и о наших декабристах, сознательно пошедших на гибель ради утверждения идеалов свободы, – все они не могли себе представить того вселенского кошмара, который каким-то парадоксальным образом породил технический и технократический прогресс в XX и XXI веках. Получается, что миром начинают управлять непонятные нам законы цунами, которое рождается не в глубине океана или недрах подземного вулкана, а в душах, умах и сердцах людей.

Причин этого по крайней мере две. С одной стороны – смертельное, кровавое противостояние двух опасных крайностей: морального безразличия современного западного человека, которое воплощено в философии прагматизма и нравственного релятивизма, – и изуверских форм идеологического фанатизма, встречаемых в некоторых доктринах Востока. А с другой стороны – всемерное оскудение размеров человеческой личности, низведенной с пьедестала героя и творца до уровня обыкновенной посредственности в западной цивилизации или фанатика-самоубийцы – в цивилизации Востока.

Цунами ненависти, цунами нетолерантности, ставшее фактом нашей каждодневной жизни (и отнюдь не только на территории Российской Федерации, но повсеместно в мире), решительно показывает несостоятельность упрощенных рациональных толкований нации, опровергаемых историческим парадоксом современных национализмов, которые с такой быстротой возникают в эпоху мощного развития всяческих интернациональных связей и глобальных экономических и политических объединений.

Национальное сознание перерождающееся в национализм, будь то рассуждения об уникальности России, этого возрождающегося Третьего Рима, или о высоте идеалов ваххабизма, борющегося за чистоту сознания и идеологии ислама, – все эти тенденции уходят отнюдь не только в рассудочные и реальные, но и в мифологические, иррациональные, непознанные до сих пор элементы человеческого бытия – в новое прочтение condition humaine, условий человеческого существования.

Вопреки сегодняшнему цунами, вопреки современному идолопоклонству фундаментализма разных религий, я убеждена, что национальность – это не врожденная категория. Человек обретает национальную культуру, национальное сознание не с кровью, не с генами и уж точно не с материнским молоком, а по мере того, как усваивает язык и тот жизненный опыт, из которого возникают и подсознательное, непосредственное мировосприятие, и полуосознанное мироощущение, и ясно осознаваемое мировоззрение. Нельзя просто по своей воле избрать нацию, как нельзя, даже в современном технократическом мире, выбрать родителей, но можно перейти из одной нации в другую, и некоторые молодые люди, наделенные энергичным мировосприятием, успешно этот переход совершали. Вот примеры: поляк Джозеф Конрад стал англичанином. Еще один поляк – Гийом Костровицкий – стал французским поэтом Аполлинером. Гражданин Румынии Ионeско стал французом. Еще легче обретают другую нацию дети. Немецкий поэт Шамиссо родился французом, немецкий романтик Брентано – итальянцем, французский поэт Эредиа по рождению был кубинцем.

Что же мы теряем, давая упрощенное толкование нации?

Если вернуться к трагедии Беслана, то она потрясла мир не только ужасом непрощаемого насилия, но и высокой жертвенностью этого, небольшого по российским меркам, города. Мать, спасающая не своего ребенка, а чужого, – это пример из ряда высоких деяний праведников мира – Матери Марии Скобцовой, вошедшей в газовую камеру вместо другой женщины; матери Терезы, которая выходила безоружной на поле боя; немца Бонхёффера, доктора Гааза, Рауля Валленберга, спасшего более ста тысяч евреев и сгинувшего, сгноенного в советских застенках. Один этот факт – высокой жертвенности матери из Беслана – подтверждает, а не опровергает простую истину: нация, именно нация, а не племя – это прежде всего духовная, т.е. культурно-историческая человеческая общность. Нацию создают ее прошлое и ее настоящее, мифы, традиции, фольклор, предания, давняя и недавняя история и, конечно, язык, словесность, религия – все те живые плоды, виды, видоизменения, а не застывшие формы общественного бытия и общественного сознания – вот что образует национальную культуру, которая всей своей нравственной сутью протестует против цунами древнего хаоса, определяющего нынешнее condition humaine.

Эти новые условия человеческого существования, сформированные как некая вселенская мода, отвергают все старые представления с усмешкой усталого и умудренного опытом индивида. Сводя все к простым, немудреным афоризмам, они отвергают главное в человеке – его право на внутреннюю жизнь.

Внутренняя жизнь обладает большой автономностью от внешних обстоятельств, а порой, в самых напряженных, пограничных моментах, может обладать и абсолютной автономностью. Такой момент абсолютной автономности, иначе говоря, свободы от всего, что происходит снаружи, описал Лев Толстой в состоянии Пьера Безухова в московском плену у французов, когда его, ожидающего возможный расстрел, посещает чувство личного бессмертия. И рядом с этим чувством все представляется таким ничтожным. «Меня расстрелять? – думает Пьер. – Мою бессмертную душу?» Такие моменты абсолютной автономности случаются не только в сверхтяжелых, сверхопасных пограничных ситуациях. Они могут случиться и при совершенно других обстоятельствах, внешне несущественных. Например, мы вдруг в голосе старого певца на старой пластинке слышим что-то пронзительно важное, почти судьбоносное. Мы вдруг оказываемся в пространстве другого, по существу, измерения –
в точке без географических дефиниций, которая – сама по себе – мера, измеряющая происходящее уже каким-то иным и, не побоюсь сказать – последним, образом.

Это не имеющее географической определенности место бытует во внутренней жизни человека. Я понимаю условность определения «внутренняя жизнь». Но современная, постмодернистская привычка ставить все в кавычки и употреблять перед каждой серьезной дефиницией «как бы» («я как бы радуюсь») уж очень надоела, поэтому я позволю себе такое старинное выражение – именно во внутренней жизни человек встречается с тем, что Гёте назвал «старой правдой», которая всегда одна и та же и не зависит от внешних, меняющихся обстоятельств. В любой нашей библиотеке можно найти томик Гете со следующими словами:

Правда найдена давным-давно
И связала союзом благородные души;
Крепко держись ее – этой старой правды.

Повторю: эта «старая правда», при всей условности и некоторой странности гётевского определения, не изменяется не только от смены политических режимов, ее не могут поколебать и космические катаклизмы. Как известно, «небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут» (Мр. 13:31; Лк. 21:33). Искать ее не надо, она найдена или открыта давным-давно или была открыта всегда. Но что надо искать – это себя, такого себя, который способен ее встретить. Опять же говоря гётевскими словами, искать «благородного» себя, который состоит в союзе вот с этим обществом связанных правдой душ.

Именно на этом месте – пути к себе – мы как раз и встречаемся с политикой. Не правда ли, неожиданное заключение? Разве не должно и не прилично бежать от политики – от всего внешнего на пути поисков себя? Такой путь хорошо известен, не раз описан в многочисленных книгах и традиционно по какому-то умолчанию почитается «духовным». По моему убеждению, если это путь духовности, то весьма ограниченный. Одно дело – отстранение от политизирующей суеты, совсем другое – отношения с политикой в ее исходном смысле: с политикой как законами общежития, законами гражданства. Потому что к гётевской «старой правде» нельзя прийти, если пойдешь путем новой кривды, то есть равнодушия к тому, что происходит, ради своих маленьких удач и выгод.

Одни итальянские знакомые, которые были на Соловках, там, где располагался один из самых страшных советских ГУЛАГов, рассказывали, как спросили монахов, почему на Соловках так мало памяти о том, что происходило здесь совсем недавно, почему гиды не заводят речи о сотни тысяч людей, погибших на их островах. В ответ они услышали: это было такое краткое время по сравнению с вечностью… Вот это та точка зрения на вечность – sub specie aeternitatis, которую, вслед за Достоевским, можно назвать точкой зрения «обычного свинства».

Политика – это здоровье духа, который вне политического самосознания и активного действия гниет. Что такое, в конце концов, политика, и что такое гражданство? С одной стороны, это опыт существования в виду зла, с другой – в виду страдания, чужого страдания. Вот что я имею в виду, когда говорю о политике. Здесь каждый человек оказывается свидетелем, участником истории, или жертвой истории, как об этом писал Бродский в своей нобелевской лекции: не тем, с кем круто обошлись, а тем, кто по неведению или лени душевной, малодушию оказался соделателем палачей.

Когда зло принимает откровенно инфернальные формы, а невинные страдания превосходят все меры понимаемого, как это было при Гитлере и Сталине, то союз со злом или даже мирное с ним сосуществование определенно делают для человека встречу со «старой правдой» особенно трудной, болезненной и жертвенной. Если для «внутреннего мира», для ощущения причастности к вечности человек принесёт в жертву других – то получит жалкое подобие «старой правды», потому что в этом случае никакого мира внутри себя ждать не приходится.

Свидетельств такого квазипути, пути ложного – много. Выбор в подобных ситуациях труден по-человечески: чувство жалости к себе, страх, ощущение потери основ. Но совсем не труден нравственно – в понятиях «старой правды»; здесь внутренний голос, голос совести ясно указывает, где зло, а где добро; и здесь ни при чем образование, здесь важно чувство.

Наша сегодняшняя ситуация – сложнее: она пестра и замутнена как поток, в который вливаются десятки грязных ручейков. Времена, которые я помянула, времена инфернального зла, без стыда утверждали целесообразность зла любого масштаба, постулируя, что зло – это добро, если оно служит верной цели («немецкой верности» или «торжеству коммунизма»), и постулат «лес рубят – щепки летят» был циничным и беспрекословным правилом того времени. Теперешнее время так безусловно не говорит. Скорее оно говорит, что само это различение устарело, что все «и не добро, и не зло», а нечто смешанное и невнятное, отчасти хорошее, отчасти дурное – как все мы, как весь этот грешный мир. «Нет худа без добра – и добра нет без худа», как симметрично дополнил немудрящую пословицу Бродский и предположил, что это и есть та новость, которая Западом привнесена в мир. И вот этот релятивизм проник в наш восточный мир, который наконец «созрел до него». Сплошь и рядом слышишь: «не нам рассуждать, что есть зло, а что есть добро», а сама попытка разграничить эти начала вызывает презрительную усмешку. При таком положении вещей насилие становится обыденным, его носители – многочисленны, а потому анонимны. А жертв при таком подходе – и вовсе не видно.

Из того, что я говорю, понятно, что «нашей ситуацией» я называю не собственно российскую ситуацию. Есть общее планетарное время, есть положение всей цивилизации, к которой мы так или иначе принадлежим. Но самое главное состоит в том, как мы эту принадлежность понимаем и как в ней самих себя ощущаем.

Прежде всего, я предлагаю вспомнить, как был осмыслен у нас наш радикальный поворот от общества тоталитарного типа к какому-то другому. От чего предполагалось уйти и в какую сторону направиться. В какую сторону, ясно: в сторону модернизации, вестернизации, достижения того, чем располагает «весь цивилизованный мир». При этом цивилизованный мир представлялся как мир рациональный, прагматичный. Избавляться же нам следовало от собственных мифов, от всей нашей российской «нецивилизованности». Несколько лозунгов переходили из уст в уста и, в конце концов, приобрели статус неоспоримых истин. Один, самый ходовой, – выхваченная из контекста строка Бродского: «Но ворюга мне милей, чем кровопийца».

Поэтический смысл строки Бродского здесь не обсуждается. Но если воспринимать эти слова как руководство к действию – стих довольно страшен. В нем заключена мина замедленного действия: всякое зло абсолютно. На практике нетрудно убедиться, что воровство непременно где-нибудь вдали кончится кровью. Тем не менее, такая благодушная безыдейная «аморалка» приветствовалась как альтернатива «кристально чистым» кровопийцам-идеологам. И что же мы получили? Отнюдь не реальный, нормально действующий рынок, а новый миф и новую идеологию – идеологию рынка. Более того: поэзию, романтику рынка.

В западном мире ничего похожего нет: рынок – прозаическая реальность; никто ее не воспевает, никто не учит рынку как идеологии, никто не выступает с моралью или поэзией рынка. Ребенку говорят: «Be nice, помогай ближним, будь хорош со всеми». Его отнюдь не учат: «Урви свое и беги. Думай о себе, остальное – не твоя проблема», – то есть, всему тому, чем занималась наша новая педагогика, поставившая своей целью воспитание еще одного «нового человека» из старого. Этому новому человеку не хватало хулиганского индивидуализма, который был провозглашен в качестве новой нормы: вместо мифического «коллективизма» этакий «индивидуализм без берегов».

Нам говорят: новый человек, успешный человек – это спокойный циник и агностик, находящий комфорт, с одной стороны в том, что «нет ничего нового под Луной, что все уже сказано», а с другой – в том, что «все сложно и относительно», а потому следует избегать крайностей как в моральных оценках, так и в жизненных позициях. Следует быть обывателем, в котором не осталось никакой пассионарности, и все, что ему нужно, – это гарантии, отсутствие риска, комфорт и безопасность. Если такой тип наконец восторжествует, мы будем жить в «цивилизованном» обществе. История кончится, потому что такой вот мирный обыватель не любит войны: зачем ему это все? Он вылечен на сеансах психоанализа, он уже не невротик, как герои и гении. Всем ведь давно известно, что невротик и герой – одно и то же, а гений – патологическое явление.

Вся эта Библия либерализма принимается без малейшего сопротивления. Интересно, что эта сверхкритическая идеология антиидеологизма не дает критиковать себя. Каждый, кто выскажется против какого-нибудь из ее догматов, рискует репутацией: он будет быстро приписан к лагерю реакционеров, элитаристов, клерикалов и не знаю кого еще. «Ах, вам не нравится венчание однополых пар? – какая же это отсталая позиция, разве вам не известно, что надо уважать права меньшинств?»

По-своему здесь повторялся европейский путь выхода из шока тоталитаризма в послевоенные годы – с одним значительным отличием: там искали выход из чувства собственной вины, а у нас темы своей вины при обсуждении прошлого и не возникало. Никто и никогда, высмеивая, вышучивая, брезгливо отталкивая все «совковое», не заговорил о собственном стыде и вине.

При этом отличии, общий выбор – путь воздержания от высокого, романтического и доброго – по существу совпадает с европейским. В этом смысле показателен французский философ Андре Глюксман, написавший книгу «Одиннадцатая заповедь». Одиннадцатая заповедь, по Глюксману, состоит в следующем: человек должен помнить, что ему соприродно зло. И поэтому никогда не стоит затевать ничего хорошего, потому что во все хорошее он внесет свое зло – и возникнут очередная утопия, очередной тоталитаризм и так далее.

Это, пожалуй, и есть тот урок, который смогли извлечь западные мыслители, пытавшиеся понять то, что произошло в двадцатом веке: признание какой-то фундаментальной недоброкачественности человека и падшести мира. Не правда ли удивительно, что это кажется таким необычайным открытием? Но это в самом деле катастрофа антропологии Просвещения – конец той картины человека, которая вдохновляла европейскую культуру последние столетия.

Я бы предложила другую одиннадцатую заповедь: «Помни, что в тебе есть что-то хорошее». Думаю, эта заповедь выглядела бы сейчас гораздо оригинальнее.

Итак, знание о внутренней порче и постоянное напоминание: не забывай, что мы живем в падшем мире, что ты падшее существо, – как будто должно удерживать человека от каких бы то ни было глобальных проектов и утопических надежд, грозящих  ГУЛагом и Освенцимом. Однако не обдумано вот что: эта присущая человеку низость не перестанет действовать и тогда, когда он не будет предпринимать ничего хорошего… Так что выход из истории не удался. Но выводы сделаны, картина сложилась и далее не обсуждается: да, это романтики, это поэты, идеалисты, аскеты, фанатики – это они виноваты в революции, это они все погубили, мы расхлебываем их поэтические замыслы.

Из диагноза следует путь лечения. От чего же требуется исцелиться: от поэта, романтика, идеалиста, аскета в себе? Или же от люмпена, хулигана, бесстыдника? Так вот, если герой тоталитаризма – булгаковский люмпен из «Собачьего сердца», хулиган, то это совсем другая история и из нее следуют другие выводы.

Но еще интереснее, как мне кажется, тот анализ, который невольно (поскольку это не составляло их непосредственной задачи) провели два совершенно разных писателя: Набоков и Пастернак, ни в чем другом не сходные. Но вот в этом они сошлись: они изобразили деятеля революции, того, кто устанавливал этот новый строй, как посредственность. Таковы герои Набокова, которых боится главный герой, alter ego автора («Смерть титанов»), и таков Стрельников у Пастернака. Это люди, главное свойство которых – отчужденность от жизни, бесталанность или, как говорит о Стрельникове Лариса, принципиальность; нужда в схеме, неспособность выйти за пределы этой схемы, неспособность допустить открытый мир, будь это мир искусства, мир морали, мир чего угодно. Все для них должно быть упорядочено раз и навсегда, решено и закрыто, как в старой песенке: «Касса закрыта – ключ у меня».

Гораздо более целенаправленное и обширное, не только художническое, но историческое исследование крушения России предпринял Солженицын в «Красном колесе». И, по моему впечатлению, его исследование кончается тем же диагнозом. У «старой правды» не нашлось даровитого защитника: если такие оказывались (Столыпин в первую очередь, фронтовые генералы), окружающая посредственность топила их с поразительной бездумной жестокостью, она топила не только людей с даром справедливости и заботы, но всякое даровитое решение. В отличие от Набокова и Пастернака, у которых мы видим более всего душевно-умственную сторону посредственности, Солженицын сосредоточен на посредственности нравственной, на убожестве сердца – и у «бунтарей» (именно так выглядит убийца Столыпина), и у приверженцев режима (военачальники, двор). Жорж Нива назвал это «крушением классической добродетели».

И здесь мы еще раз видим, что классическая добродетель и посредственность несовместимы. Человек добродетели – не «маленький человек». Самый разговор о добродетели становится невозможным, если постулируется отчуждение от истины, источника человеческой интуиции, добродетели, практической ориентации в добре и зле. «Маленький человек» – враг истины: она страшна для него своей огромностью и открытостью. Тем более праведник (в любом, самом униженном положении) – не «маленький человек». Матрена из «Матренина двора» Солженицына отстоит от Акакия Акакиевича гоголевской «Шинели» «яко востоцы от запада». «Маленький человек» еле держится на поверхности жизни и тем вызывает у нас острую жалость; но праведник жалости не вызывает: он на себе держит мир.

Господство именно этого характера, «маленького человека», а вовсе не Прометея и составляло основу того старого тоталитаризма, в котором мы жили и из которого до конца не вышли. Это был человек, который угнетает других, потому что он сам бесконечно угнетен. Он угнетен страхом – это человек запуганный. И чем более устрашающие формы принимает его торжество, тем очевиднее, что вся эта сила происходит из того, что он страшно боится; все, что он делает, – это превентивная агрессия. В посредственности блеска не бывает. Она и не понимает блеска. Великое для нее – это просто очень, очень большое и устрашающее.

Что я, собственно, имею в виду, говоря о посредственности, о том, что называли «маленьким» или «простым» человеком, чтобы избежать легко предсказуемых обвинений в элитаризме, высокомерии и т.п.? Посредственностью, которая составляет социальную опасность, я отнюдь не называю человека, у которого нет каких-то специальных дарований, – совершенно не это. Я называю так человека паники, панического человека; человека, у которого господствующим отношением к жизни является страх и желание построить защитные крепости на каждом месте.

Русское слово «посредственный» по своей морфологии позволяет понять его по-разному: посредственный как нечто посредине – «ни то ни се», или иначе: как человека, которому необходима опосредованность, который воспринимает все только через готовые, опосредованные формы: он не может перенести прямого неопосредованного, непосредственного отношения с миром. Вот такого человека и стали прославлять, называя его золотой серединой, которая спасет нас от опасных крайностей. Обидно за Аристотеля, который в своей «золотой середине» никак не предполагал посредственности, он бы никогда не связал ее с таким благородным металлом. Аристотелевская «середина» – очень радикальная вещь: она заключается в равном отстранении от двух противоположных пороков (то, что сейчас мы называем толерантностью), и в этой сложной пропорции всегда есть блеск и мужество.

В качестве заключения предложу следующий вывод: в природе цунами рождается от толчка огромной силы; цунами, которое мы наблюдаем в нашей жизни, рождается из-за критической массы в обществе тех, кто, существуя по отдельности, из-за своей сознательной и духовной малости не несут в себе никакого потенциального катаклизма. Но десяток посредственностей, сложенных вместе, со своими «моя хата с краю», «почему я должен быть за все в ответе», тех, кого Пушкин с горечью называл «чернью», а вслед за ним многие писатели, не только русские, – толпой, – посредственность как социальная норма, как бытийное, онтологическое средоточие современной жизни – это пространство, питательное для цунами.

И напоследок – парадокс, который мог бы стать темой отдельного выступления: природному цунами невозможно противостоять, против цунами в человеческом обществе есть лекарство: это все та же «старая правда» Гёте. Другое дело, что прививка «старой правдой» может стоить жизни.