Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Библиотека в школе»Содержание №9/2006


РАЗГОВОРЫ ПОСЛЕ УРОКОВ

Слово

Александр Панфилов

Риторические вопросы

Не отпускает «деревенская» тема.

До того не отпускает, что начинаю стыдиться собственной старомодности. Интеллигентничаю, кажется. И все-таки вот вопрос: отчего это в не столь уж и давние советские годы у нас «деревенская» тема в литературе чуть ли не первую скрипку играла, а теперь вдруг всем это стало вовсе не интересно? Ну вспомните: всякую вещь Астафьева, Распутина, Носова с фанфарами встречали, критика захлебывалась от восторга (или от злости, что
в общем-то тоже показатель), читатели устраивали бурные конференции, и всякое неравнодушное сердце как бы кровью обливалось, болея за затопленную Матеру… А теперь?

Попытаюсь ответить. С Распутиным и Астафьевым все более или менее ясно – это писатели обостренного национального чувства, к тому же и совершенно определенного социального происхождения, а «национальность» у нас испокон веков «рифмовалась» с крестьянским миром, с близкой землей, и ничегошеньки с этим техногенный двадцатый век поделать не смог. Хоть и разрушали русскую деревню с какой-то веселой даже бесшабашностью, хоть и побежал народ со страшной силой в города, как только с него «крепость» при Хрущеве сняли, но все эти горожане то и дело с тоской оглядывались назад, чувствуя свою «межеумочность» и страдая ею. У Шукшина много этого, и об этом – повторяться не буду.

С литературной критикой тоже все более или менее ясно. Та погоня за правдой, которой прославилась наша честная критика последних советских десятилетий, по большому-то счету была двусмысленна – критики, требуя от литературы «правды, правды и только правды», в некотором роде занимались политикой, таким способом борясь с «бесчеловечным» государством. Тут много было от эзопова языка. И для борьбы годилась не только «деревенская» тема, но и военная, городская, «культа личности». Другими словами, тщательно обсуждалось все, что могло уесть тогдашнюю власть, раскачать ее, свалить с ног. А «деревенская» литература поставляла столь острый материал, что тут уж и разжевывать читателю ничего не надо было, а так – лишь чуть-чуть «направлять» его взгляд: вот, мол, посмотри, что знающие люди пишут: большевики крестьян уморили, по миру пустили и пр. и пр. Не о крестьянах речь-то больше шла в знаменитых критических статьях, которыми зачитывалась тогдашняя интеллигенция, а о большевиках, о том, какие они плохие.

Сейчас политические игры переместились в другие области, и о деревне забыли.

Или она окончательно умерла? Да нет вроде бы. Специально сейчас сбегал на статистический сайт в Интернете, посмотрел долю городского и сельского населения в России. Удивительно даже – за последние двадцать лет их соотношение практически не изменилось.

Между тем проблем в деревне вряд ли стало меньше. А литературы «деревенской» больше нет. Что с нами случилось? Неужели же земля окончательно потеряла над нами свою власть?

Я в последнем вопросе (риторическом по сути, как все мои сегодняшние вопросы) обыгрываю название одного очень известного в свое время произведения – «Власти земли» Глеба Успенского. Успенский – практически забытый писатель, а зря: в литературе нашей немного найдешь людей, которых можно сравнить с Успенским по какой-то врожденной внутренней чистоте и озабоченности чужим горем.

И читается, перечитывается он в деревне очень хорошо. Не отпускает. Я вот до того наперечитывался, что стал риторические вопросы задавать. И этак ненавязчиво всем советую этот опыт перечитывания совершить. И не только Успенского Глеба, но и Успенского Николая, Левитова, Решетникова, Помяловского, Слепцова и других писателей второго ряда русской литературы эпохи реформ Александра II.

Потому что их книги – это не просто образец литературы определенного рода, но и образец сочувственного отношения к «чужому». Того, чего ныне катастрофически не хватает. Все они были глубоко несчастны сами, немногие прожили больше 40 лет, но литература их не обличительна, как принято считать, а, прежде всего, сочувственна. То есть это не просто литература, а образ жизни. Вот же – у умершего Решетникова, бродившего по Питеру в предсмертной горячке, нашли в кармане клочок с газетным объявлением о том, что потерялся мальчик, сын какой-то прачки, и приметами мальчика. И смертельно больной Решетников бросился искать этого ребенка. Успенский злился, когда рано умерших его друзей упрекали в недостатке идейности или огрехах стиля. «Они – боль наша, – говорил он, – разве может быть боль идейной или изящной?»

Впрочем, очень скоро выяснилось, что о чужой боли вообще можно забыть, – вот тогда и с идейностью, и с красотами стиля стало все в порядке. Одни занялись правильно выдержанной идейностью, другие – стилистическими изысками.

И эта история благополучно продолжается. А риторических вопросов никто слушать не хочет. Да и правда, чего их слушать – они ведь риторические, ответы-то на них известны.