Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Библиотека в школе»Содержание №12/2009

Валентина Гусева

Валентина
Павловна Гусева

учитель словесности
сельской школы,
дер. Кладово,
Пошехонский р-н,
Ярославская обл.

– БУДУ ЛЕЖАТЬ, пока крысы не обгрызут. Праздники. Почтальонка долго не придёт, – размышляла она, – а после прибежит с пенсией, откроет калитку – нарочно незапертой оставила – увидит и ужаснётся. Побежит через лес, через сугробы народ звать, разошлёт всем телеграммы, если успеет адреса взять. Вот они припасены на столе. Тут же и чемоданчик с приданым, и деньги в узелочке на похороны, чтобы детей не обременять. Никогда не обременяла, чего уж теперь. У меня и оградка припасена, который год стоит в сарае, ещё по дешёвке купила, когда Витька Чудинов, разворовывая остатки колхозной мастерской, резал всё подряд, варил оградки и продавал. Недорого брал – ящик самогонки. Все старухи запаслись. Хорошо, что и мне-то товарка с почтальонкой наказала, а то бы и не досталось. Хлопот теперь бы. А тут сбегала, ноги-то ещё хорошо работали, договорилась. Расстарался для меня Витька, криулей всяких наварил, да вместе с зятем и приволок на горбу прямо к дому. Жалко только вот: памятник не запасла. Долго колебалась – железный крест понравился, так, пожалуй, оборжавеет скоро, а кто покрасит? Сыновья, если и приедут когда, так выпьют на могилке, да и айда. Да и не приедут поди, кто поедет в холодные стены, это ведь не к матери приехать – на пироги да на чекушечку. Нет, надо было всё-таки тот, мраморный, брать, тяжёл, правда, и дорого, но не это страшно. Что тяжёл? За бутылку наши мужики хоть лешего стащат, а денег, продавщица сказала, надо семь тыщ – эко дело, я бы не ела, не пила, а накопила. Другое страшит: как придавят такой-то махиной, и захочешь домой сбегать, посмотреть, как там что, да и не выберешься. Но зато вечный – ни красить, ни белить, хоть сто лет простоит. Хотя что есть вечного? Вон барин-то Белопольский своему сыночку какой крест мраморный заворотил, а что с ним стало? Как церковь начали ломать, так и сколупнули этот памятник, с тех пор вот и валяется на боку незнамо на чьей могиле.

Предаваясь долгим и печальным своим размышлениям, Егоровна краем уха всё-таки слышала, как ветер раскачивает антенну на крыше, как она не поддаётся, а он напирает, и она беспомощно дёргается, упруго, толчками. По проволокам, растянутым в разные стороны, стекают колкие от мороза снежинки, получается звук тонкий, жалобный... Такую мелодию она слышала иногда по радио. Постепенно мысли Егоровны переместились со смерти на жизнь, на те времена, когда её, молодую и красивую дочку питерского рабочего, перебравшегося после революции в деревню, повёл в сельсовет единственный во всей округе тракторист.

Ей казалось, что тысячи любопытных взглядов впились в её кашемировое платье, которое маменька перешила из своего. Получилось платье необычное, городское, таких в деревне и самые главные модницы не нашивали.

Не успела она вдоволь отхлебнуть семейного счастья, как началась война. Мужа ещё до этого призвали, вроде бы на укрепление границ на три месяца, да только там он и увяз на все четыре года. Осталась она с животом. Швыряя на печку мешочек с мороженой клюквой, мать шипела и сердилась, что дочка такой доброй оказалась – сразу после свадьбы живот стал расти будто на дрожжах. Убегала в слезах в сенник, падала в душистое сено, уставясь глазами в щёлочку на крыше, молилась небу, просила пощады и для себя, и для мужа.

Родила девочку, оставила на бабкиных руках, а сама – работать. Будто какая-то сжатая пружина была в ней до поры до времени, а распрямилась – откуда и сила, и сноровка взялись.

...Ветер не унимался, всё свистел и пытался раскачать антенну.

– Не упала бы на крышу, шифер разобьёт, – подумала привычно заботливо и тут же опять окунулась в воспоминания.

Муж вернулся чуть ли не через год после войны. Она всё это время жила только надеждой. Читая в темноте его письма, выученные наизусть, мечтала о том, как он вернётся, пусть без рук, без ног, лишь бы живой. Он вернулся с руками и с ногами, даже не раненый. Тихо прокрался в горницу, где она в страхах своих за него уносилась так далеко, будто над бездной скользила – сердце замирало. А он вошёл на цыпочках, подхватил её, будто дитя, и разом убил все страхи. С тех пор она жила и никогда ничего не боялась, не боялась до самого сегодняшнего дня.

То лето, когда он вернулся, было холодное, сырое и туманное. Они вдвоём валили лес, готовились строить свой дом. Заметив, что она совсем упарилась, муж расстилал шинель между пнями, и они садились обедать тем, что Бог послал. А потом он, как бы шутя, играя, толкал её на спину, и они любили друг друга, любили долго и ненасытно, будто навёрстывая все дни и ночи, отданные войне и ожиданию. Лес шумел, точно пьянея от их любви, качали макушками ёлки, когда она, застегивая кофточку, шептала:

– И когда ты эту шинель носить перестанешь? Смотри, намокла вся, не дотащить будет.

– Дотащу, – смеялся он, – столько лет таскал, а тут что же? Шинель для солдата – и постель, и одеяло. Да и не только для солдата, – хитро щурился он, вгоняя Егоровну в краску. – А сниму, когда дом дострою.

Так и выполнил своё обещание. Дом срубил в соседней деревне, на самом берегу реки. Шутил, бывало:

– Это чтобы тебе ближе воду таскать, а мне рыбу ловить.

Так и было. Она носила на коромысле воду, изгибаясь под тяжестью третьего ведра, которое умудрялась прихватить с собой, а он, увидев из окна такое безобразие, выбегал навстречу, подхватывал на виду у всех баб, вызывая у кого зависть, у кого снисходительную улыбку.

А когда приходила весна и вода подступала чуть ли не под самые окна, он спешил на рыбалку. Но в суматохе собравшихся на берегу мужиков, в писке и гомоне ребятишек рыбачить не мог, возвращался домой сердитый:

– Я лучше ночью пойду.

Она, молитвенно сложив руки, клянчила:

– Возьми меня с собой, я рыбу выбирать буду.

Иногда он соглашался и брал, но она, едва ухватив вместо рыбины попавшуюся в сак лягушку, визжала тонко и так пронзительно, что в окнах начинали зажигаться огни. Он прогонял её, но и в доме, стоя у тёмного окна, покачивая изредка зыбку, в которой спал очередной ребёнок, следила за ним по мельканию цигарки, которую он постоянно мусолил в уголках губ.

Увидев утром на печи мокрую шинель, Егоровна сердилась:

– Давай тебе костюм купим или плащ. Пора уж забыть про войну. Вон Феня своему Енчилу макинтош купила, дорогущий. А шинель давай изрежем на голицы, смотри-ка, сколько добра получится, я сама и изошью.

– Нет! – сказал он сердито, будто отрубил.

Но всё-таки снял шинель с печки, подержал на солнышке, сухую грязь голиком отскоблил и повесил в чулане, в самом дальнем углу. Постепенно сверху навесили в три слоя самой разной ненужной одежды и про шинель вскоре совсем позабыли.

Егоровна повернулась на другой бок, жалобно скрипнула кровать всеми пружинами сразу. Печка совсем уже не грела.

– Выстыло-то как быстро, – опять тоскливо подумала она. – И как я оплошала нынче. Да что оплошала! К этому всё и шло. Давно уж народ-то из деревни слинял, кто в город, кто на кладбище. Вон и дома, крепкие ещё избы, на дрова пилят, не стесняются. Сначала было дачники позарились на эти места – лес, грибы-ягоды, та же рыбалка. А когда чуть ли не у каждого машина появилась, селиться тут перестали. К домам не проедешь – река мешает, а на берегу оставлять – одно переживание. Правда, несколько лет назад объявилась пара, мать и сын, непутные оба, горькие пьяницы. Но Егоровна радовалась – всё же живые души. Только недолгой оказалась её радость.

Поехал как-то парень в соседнюю деревню за самогоном, на лыжах поехал, да и замёрз в сугробе. Пока наткнулись случайно, пока откопали, в морг отправили, а из морга – прямо на кладбище. По пути тракторист-то хлебанул лишку и решил по сугробам до деревни пробиться, матери, значит, сообщить. Ничего, трактор-то гусеничный, пробились к вечеру, вошли с известием, а она на полу мёртвая лежит, под шкаф забилась, еле вытащили – то ли отравилась какой заразой, то ли задрогла в нетопленой избе. Кое из чего тут же гроб сколотили, насобирала Егоровна висков старых – и в гроб постелить, и покойницу одеть. За медичкой сбегали, она справку написала, чтобы ещё раз в город не ехать, да утром разом и похоронили обоих.

С тех пор Егоровна стала не то чтобы бояться, а опасаться одинокой смерти. Летом ещё ничего, всё время крутится народ – то грибники забредут, то пастух стадо пригонит, коровки мычат – любота.

А вот осенью – хуже. Река, которой так радовался муж, стала главной бедой. И сам-то он, почитай, из-за реки погиб. В ноябре это было, река только-только схватилась льдом. А он выпил с мужиками на том берегу да и запоздал, не решился ночью лёд долбить. Развёл костерок на берегу и решил до утра переждать.

У Егоровны сердце почувствовало беду. Выбежала на берег, увидела только снопы искр, взлетающих в небо, а не перебежишь – лёд ещё тонок. Наутро его нашли мёртвого, и не обгорел почти, даже шапка на голове осталась, отравился, видно, дымом.

С тех пор и невзлюбила она реку, особенно осеннюю, когда почтальонка даже не прибежит, жди не жди. А так-то хорошо, машина на берег приходит, всем запасёшься и лежи зиму у печки под тёплым боком. В свои девяносто с лишним лет Егоровна была ещё светла умом, умудрялась все запасы на зиму сделать, никогда не сидела без дров.

Не раз ей предлагали и даже требовали, чтобы она поехала жить в дом престарелых. Но она отказывалась, не хотела детей позорить. Сыновья, ведь они в своих поступках не вольны, им как жёны разрешат, так и ладно. А у дочки как-то зиму прожила. Город большой, ей всё наказывали на улицу не выходить, чтобы не потеряться. Хорошо там, всё понравилось: и зять непьющий, и дети уже взрослые. Только вот тесно, воздуху там мало, грудь так и давит. Да и безделье одолело, еле лета дождалась и вернулась домой.

– Ну, как в городе? – спрашивали бабы у хлебной машины.

– Хорошо, – качала она седой головой. – Хорошо, если будешь жить глухой, слепой и немой. Нет, бабы, отсидела я год, хватит, не поеду больше, буду дома помирать. Похоронит кто-нибудь – поверх земли не оставят.

И в этот же день купила ещё одну тележку дров. Дров-то каждую осень покупала, и в эту – тоже, хороших, берёзовых, кой-где только осиновое полено попадётся. А вот со спичками оплошала. Купила их, как обычно, целый пакет, чтобы на всю зиму, и повесила в чулане на гвоздь. Хватилась два дня назад – нет пакета. И дров уж наносила, оклала в печку клеточкой, чтобы просохли до утра, и бересты надрала целую охапку. Чиркни спичкой – и загорится. А тут хвать спичек-то, а их и нет. Так и заревела белугой. Это ведь, поди, Витька Чудинов, поганец, спёр. Он последний приходил к ней, клянчил выпить или хоть корвалольчику накапать, грозил, что умрёт на крыльце, он и спёр, пока она с корвалолом-то шарашилась. Больше некому.

А до людей теперь не дойти, нога шибко болит. Ещё до осени нога почернела и распухла, пришлось ехать в больницу. Егоровна долго объясняла молодому хирургу, что у неё гангрена. Он сопротивлялся, не верил, Егоровна настаивала. Так довела, что он рассердился и скомандовал:

– Ложись, показывай, где резать!

Только напугавшись, и угомонилась. Надавали ей таблеток да мазей, медичка целую неделю бегала уколы делать. Полегчало немного. Но до людей по снегу всё равно не дойти, шибко боялась замёрзнуть в снегу и пролежать там до весны. Решила помирать дома, всё равно ведь пора, живи не живи, а помирать надо.

Достала из печки чугунок с ещё тёплой водой, вылила в корыто, помылась, одела всё чистое. Сверху – пальто, которое покойный муж из города привёз, так в нём и легла под одеяло, еле согрелась. В невесёлых думах своих куда только не слетала. А под утро забылась коротким тревожным сном. И увидела в этом сне мужа, хозяина. Будто стоит он под окошком в старой своей шинели, улыбается через стекло, манит её к себе. А она мотает головой, отказывается, машет рукой, мол, сам ко мне иди. И вдруг он там, за окном, говорит, да так громко говорит, что ей в избе слышно:

– Вот сейчас закурю и приду. – Достаёт пачку папирос и коробок спичек. Чиркает...

И в этот миг Егоровна проснулась, это в зале щёлкнул выключатель, он всегда сам включается, ослабло там что-то, только пугает Егоровну.

Очнувшись совсем ото сна, она поднялась и побрела в чулан. Под ворохом всякой одежды нашарила шинель мужа. Опустила руку в карман и замерла: спички! Целый коробок. Заплакала, заголосила, веря и не веря в то, что беда отступила.

Через час дрова прогорели, и в избу полилось долгожданное тепло. Егоровна согрела чайник, принесла его в зало, разложила конфеты, пряники и начала кутить. Но перед этим зажгла свечу у портрета мужа, как всегда это делала по большим праздникам, решила:

– Пусть тебе посветлей там будет. Ишь ты какой у меня, и оттуда мне помогаешь...

Рисунки Марии Смирновой