Мария Порядина
3 октября – 175 лет со дня рождения
Ивана Саввича Никитина (1824–1861);
15 октября – 200 лет со дня рождения Алексея
Васильевича Кольцова (1809–1842).
ЛИТЕРАТУРА долгие годы была достоянием «образованного класса», фольклор – уделом «народа». «Простонародная» поэзия за таковую не считалась, и лишь немногие способны были оценить её по достоинству в рамках «культурной», то есть литературной, книжной системы ценностей. Многое изменилось, границы сдвинулись, новое слово зазвучало, когда к дверям литературы подошли представители промежуточного сословия – мещане.
Алексей Кольцов, представленный в школьной программе крестьянскими трудовыми выкриками (всяческими «ну, тащися, сивка» или «раззудись, плечо»), на самом деле не был мужиком-лапотником и земледельцем-кормильцем. Его отец торговал скотом и считал себя выше «простого мужика». Это не помешало ему, впрочем, оставить сына без всякого образования. С десятилетнего возраста взятый отцом в «дело», Алёша Кольцов лишь кое-как выучился грамоте и умел считать, а всё то, что называется «мировой художественной культурой», отстояло от него так же далеко, как луна. Он воспитывал себя чтением (всю жизнь – тайно от отца, грубого и невежественного) и собственным жизненным опытом, отсюда его культурная двойственность: непосредственно видя «народную» картину мира, он предпринимал «культурные» попытки её осмысления – и выходил всё же в «народную» эстетику.
Мило и просто, свежо и непосредственно Кольцов одушевляет природные явления: туча у него понахмурилась, // Что задумалась, // Словно вспомнила // Свою родину, а спелая рожь – словно божий гость, // На все стороны // Дню весёлому // Улыбается. Особую роль у него играют просторечные конструкции, особенности местного говора, диалектизмы: «сидеть дома, ботеть, стариться», «в церкви поп Иван миру гуторит», «я пошёл к людя?м за помочью». Литературно можно было бы сказать: к лю?дям я пошёл за помощью, ничего б не изменилось… кроме самого главного, правда же?
В рамках народно-поэтической эстетики совершенно не режет слух то, что в «большой» культуре иногда производит неблагоприятное впечатление; уместным и выразительным видится то, что часто бывает противопоказано «книжной» поэзии: уменьшительно-ласкательные конструкции, к примеру, или энергичные «крепкие выражения».
Прошлой осенью
Я за Грунюшку,
Дочку старосты,
Долго сватался;
А он, старый хрен,
Заупрямился!
Как только Кольцов переходит к «ланитам», «лобзаньям» и прочей условно-поэтической белиберде, начинается словесное неряшество, косноязычие (Не хочу я другой! // Жизни в жизни моей! или Я был у ней; я вечно буду // С её душой душою жить). Тут поэзия становится вульгарно-галантерейной, красота становится пародией на самоё себя: …Когда б, качаяся, дремало // Перо на шляпке голубой, // И грудь лебяжая вздыхала // Любовью девственной, святой?.. Тьфу! Насколько же чудеснее и живее стихи, тяготеющие к народной словесности: изящество, искренность так и дышат в них.
Оседлаю коня,
Коня быстрого,
Я помчусь, полечу
Легче сокола.
Чрез поля, за моря,
В дальню сторону –
Догоню, ворочу
Мою молодость!
Парадокс! Стремясь в книжную культуру и желая быть литератором, всё самое лучшее и художественное Кольцов взял из народной среды, но сам народ не мог тогда оценить подвига. Князь В.Ф.Одоевский гордился полной доверенностью мещанина Кольцова, выдающиеся столичные литераторы ценили его оригинальность; а папаша-самодур на все корки ругал взрослого сына за приверженность к книгам и не давал ему дров, когда тот, больной и замученный денежными дрязгами, попытался было переселиться из общих комнат в мезонин.
И смерть его – как скверная насмешка. Какому-нибудь крестьянину и в голову бы не пришло болеть чахоткой – «господской» болезнью; однако стоит только простолюдину прикоснуться к чему бы то ни было более возвышенному, чем его обыденное существование, – барская хворь тут как тут…
Хочется понять: осознал ли сам Кольцов, в чём его заслуга? Что пресловутая «народность» – не выдуманная каким-нибудь столичным «барином», а натуральная, прирождённая – заговорила его голосом, доказала своё право на существование в литературе? Ведь не только в обществе, но и в искусстве существовали отдельно «образованное сословие» и отдельно «народ»; а Кольцов и ему подобные вынуждены были трепыхаться в промежутке – в классе, который ещё не вполне оформился как носитель собственной культуры.
Проживи Алексей Васильевич подольше (а умер Кольцов всего лишь тридцати трёх лет от роду), может быть, он стал бы главою целой школы; а так начатое им дело пришлось продолжать почти с того же места. И, как ни странно, на это место пришёл здешний же, воронежский мещанин, сын такого же убогого самодура, – Иван Саввич Никитин.
Наиболее выразительные его стихи так и просятся на голос и даже на пляску:
Ехал из ярмарки ухарь-купец,
Ухарь-купец, удалой молодец.
В лучших текстах Никитина мы слышим тот же «глас народный». Ошибкой было бы думать, что в лице Никитина публике явился ещё один Кольцов, дубль два; однако сходство жизненных обстоятельств двух поэтов могло бы даже показаться забавным, если б не было таким дико-беспросветным.
У Никитина-отца был свечной заводик и лавка, а также – непохвальное расейское прилежание к питию хмельному. Последнее существенно навредило первому, и вот мальчику, желавшему выучиться и хоть немного приподняться над неприглядной, тёмной, недоразвитой «средой», вместо университетов пришлось работать даже не «сидельцем» в лавке, а рыночным торговцем с лотка. Пальцами в него тыкали – «образованный», мол, смотрите на него. Парень не спился, не скатился в дикость, долгие годы на собственном горбу вытаскивал семью из безденежья, а папаша родной (об этом вспоминает биограф) спьяну блажил на всю улицу: «Кто дал тебе образование? Кто вывел в люди? А? Не чувствуешь? Не почитаешь отца? Не кормишь его хлебом? Вон из моего дома…».
У Никитина хватило сил на то, чтобы принять свой жребий – и воспеть его в стихах.
Вечная память, весёлое время!
Грудь мою давит тяжёлое бремя,
Жизнь пропадает в заботах о хлебе,
Детство сияет, как радуга в небе...
И, поправив семейные финансовые дела, Никитин не мог отдать всего себя литературе. Он сделался «дворником» – содержателем постоялого двора. Коням – овса, кучеру – чаю, благородным господам – водки… Современники – разумеется, которые из «образованных», – так и ахнули, увидев Никитина, обстриженного в кружок, одетого в чуйку. В самом деле, как это можно – ругаться с пьяными возчиками, пересчитывать грязные медяки и писать стихи? И даже когда после многих лет усердного и беспросветного труда Никитину удалось открыть книжный магазин и при нём дешёвую библиотеку, всё те же «образованные» принялись укорять его за то, что он добровольно ударился в низменное торгашество. Ах, конечно, куда красивее было бы витать в эмпиреях и питаться сладкими звуками...
Что касается «сладких звуков», то Никитин был в некотором смысле «начитанным», и это его – опять-таки, в некотором смысле – «испортило». Где он пишет, ориентируясь на крестьянский голос, на простонародно-песенную интонацию, на фольклорную (как мы бы сказали теперь) традицию, там он удивителен и весьма индивидуален. Где ориентируется на прочитанное, на литературную «норму» тогдашнего времени, там часто впадает в газетную риторику («Опять знакомые виденья…»), в бездарную «красивость» («С суровой долею я рано подружился…») и скучную банальность. Однако где Никитин ухитряется быть самостоятельным, там он страшно современен. Какую оригинальную он даёт звукопись – местами доходящую до фонетической и морфологической эквилибристики: вспомнить только «убыль его никому не больна» или «гостью погоста» из знаменитого «могильного» текста. Это древние скандинавские скальды так слагали стихи; а Иван Саввич, воронежский мещанин, где набрался таких приёмов, которые будут заново открыты модернистами лишь через несколько десятилетий?
…Жизнь, как осенняя ночь, молчаливая, –
Горько она, моя бедная, шла
И, как степной огонёк, замерла.
Посмотрите, в чём странность: лирический герой глядит на собственную жизнь как бы со стороны; и жалость вот эта – «моя бедная» – направлена не на себя, а «на неё». Мы её видим, эту «бедную» – как будто крестьянка идёт, в работницы нанималась, платок повязан низко; и мы её жалеем, как подругу или родственницу. Это ведь сколько лет пройдёт, пока Пастернак напишет: «Сестра моя – жизнь…».
Неожиданность масштаба, особый угол взгляда – вот своеобразие поэзии Никитина. Обличая социальные язвы, описывая нищету крестьянина, вынужденного целый век работать «из одежды и пищи» (то есть лишь чтобы не умереть с голоду), поэт вдруг видит его богатырём – крепче камня в несносной истоме, // Крепче меди в кровавой нужде – и, не останавливаясь на этом монументальном образе, добавляет ещё потрясающе «народную» картину мироздания, тоскующего о судьбе исполина:
О нём облако слёзы роняет,
Про тоску его буря поёт.
Певцов тоски и народного горя оказалось у нас в литературе немало. На их фоне, может быть, несколько стушевались воронежские мещане, поэты-дворники. Но они были первыми, и мы помянем их нынешней осенью.
Статья подготовлена при поддержке интернет-магазина «Lasecrets.Ru». Если Вы решили приобрести качественную и надежную домашнюю одежду, то оптимальным решением станет обратиться в интернет-магазин «Lasecrets.Ru». Перейдя по ссылке: «женское нижнее белье интернет», вы сможете, не потратив много времени, заказать домашнюю одежду и нижнее белье для мужчин и женщин по выгодным ценам. Более подробную информацию о ценах и акциях действующих на данный момент вы сможете найти на сайте www.lasecrets.ru.